1. Skip to Menu
  2. Skip to Content
  3. Skip to Footer

Фашизм как болезнь общества. Почему античеловеческая идеология и сегодня живет завтрашним днем

galkinНа вопросы ответственного редактора приложения «НГ-сценарии» Юрия СОЛОМОНОВА отвечает ведущий научный сотрудник Института социологии РАН, доктор исторических наук Александр ГАЛКИН.

– Александр Абрамович, должен сразу признаться, что вы для меня – уникальный собеседник. Особенно если учесть тему номера. Фронтовик, прошедший всю войну. Ученый-германист, специалист по фашизму, автор первых послевоенных работ по изучению идеологии, с носителями которой вам пришлось воевать. А тут еще разговор о фашизме актуализировала украинская трагедия...

– С Украины я и начну. Все происходящее там сегодня возвращает меня в годы войны. Я тогда прошел всю эту страну с востока на запад. И как раз бывал в тех городах, которые упоминаются в нынешних военных сводках с этой братоубийственной войны. Но особенно мне больно, когда в теледискуссиях одна из сторон начинает убеждать другую, что никаких бандеровцев ныне нет и в помине, а если они и есть, то не играют сколько-нибудь заметной роли, да и в прошлом их участие в фашистских преступлениях сильно преувеличено.

История Украины не моя научная тема. А я могу рассказать лишь то, что увидел и испытал сам.

В конце 1943 года наше продвижение по Украине приостановилось, и часть, в которой я воевал, разместилась в огромном селе. Меня тогда не интересовала национальность селян. Потом оказалось, что в основном в нем жили поляки. В одном из домов меня очень хорошо приняли хозяева: они восприняли меня не как навязанного жильца, а как гостя. Тут же постирали мою одежду, обогрели, накормили. Помню, в семье была девочка лет 12, которая, как мне показалось, даже была по-детски в меня влюблена.

Потом мы продвинулись дальше к западу километров на 20. И тут начальство отправило меня в тыл за запасными частями. Получив детали, я решил заглянуть в село, где так хорошо провел 10 дней.

Вместо села мне открылись сотни разрушенных, сожженных домов и взорванный костел... Я спросил у одного из выживших стариков, что произошло. Он сказал: «Вы ушли – Бандера пришла. И всех вырезала...»

Когда женщины с детьми спрятались в костеле, бандеровцы его взорвали.

Я прошел всю войну и видел много разных смертей, но такой жестокости вне сферы боевых действий не встречал. Человек несентиментальный, я, стоя на пепелище, первый раз во взрослой жизни заплакал.

Так что не надо мне рассказывать, что бандеровцы были обычными националистами или в крайнем случае «умеренными фашистами». В этой идеологии умеренность не предусмотрена.

– Как случилось, что вы решили заняться изучением германского фашизма?

– Для меня война, которую я прошел от начала до конца, как бы делится на две части. Первая – участие в обычных боевых действиях. Вторая – служба в качестве офицера в системе так называемых седьмых отделов по работе среди войск противника. Таким образом, я имел дело с немцами вживую – как с убежденными фашистами, так и с антифашистами. С последними мы бок о бок работали по разложению войск противника. Работа была многогранной. Я специализировался главным образом на подготовке и засылке через линии фронта групп антифашистов для проведения там пропагандистской работы.

Таким образом, для меня открылись широкие возможности изучения немцев самого разного типа. Затем после войны я работал четыре года в советской администрации в Германии. Думаю, что менталитет немецкого народа освоил и оценил неплохо. За этим последовала 10-летняя работа в журнале «Международная жизнь». В научном плане я занялся историей последних лет войны и непосредственно анализом фашизма не интересовался.

Неожиданно вскоре после кубинской революции мне позвонили из издательства и предложили написать книгу о фашизме, которую заказали кубинцы. Я ответил, что могу написать для них книгу о Второй мировой войне. Но оказалось, что на мировую войну уже нашли исполнителя.

В итоге я согласился на книгу о фашизме. Немалую роль в этом сыграло то, что в то время – а это было в начале 60-х годов – издать книгу было предельно престижно. При этом сомнения меня не покидали. Я не представлял себе, что нового могу написать о фашизме. Ведь все просто – он преступен, ужасен, античеловечен...

Но когда я углубился в доступную мне литературу, то понял: проблем и вопросов передо мной больше, чем ответов. Оказалось, что фашизмом никто всерьез, аналитически не занимался. Особенно у нас – в силу сложившихся обстоятельств – появлялись лишь пропагандистские, обличающие работы. Но обличать – не означает изучать и понимать сильные или слабые стороны врага. Гораздо важнее разобраться в сути и содержании этой страшной идеологии, выявить причины ее устойчивости и, если хотите, эффективности... Этого, к сожалению, до определенного времени у нас не было. И такая ситуация усилила мой интерес к объекту изучения.

Для начала я написал статью в журнал «Международная жизнь», потом взялся за книжку.

– В то время у вас были опасения, что такой подход могут принять за апологию, пропаганду фашизма?

– Почему-то я об этом даже не задумывался. Был сильно увлечен. Закончил книгу, и она была издана на Кубе.

– Почему именно на Кубе?

– Их интересовал советский подход к актуальным идеологическим проблемам. Об этом свидетельствовал и сам заголовок книги: «Фашизм, нацизм, фалангизм». Так ее назвали кубинцы, тогда еще не очень подкованные в терминологии, используемой в левой идеологии. Таков был мой первый подход к изучению фашистских режимов.

Вскоре я перешел из журнала на работу в Институт мировой экономики и международных отношений. В результате у меня появилась возможность заняться проблемой фашизма фундаментальней. Первым, в чем я рискнул усомниться, был тезис, утвержденный на 7-м конгрессе Коминтерна, согласно которому фашизм рассматривался исключительно как открытая террористическая диктатура монополистического капитала.

Чем дальше я продвигался в своем анализе, тем больше убеждался в том, что формула Коминтерна упрощает проблему. Крупный капитал действительно помогал фашистским силам и воспользовался установленным ими режимом, чтобы упрочить свои позиции и нарастить капитал. Это очевидно любому серьезному специалисту. Но в то же время фашизм не просто марионетка в руках крупных монополий, а более сложный социальный и политический феномен.

Конечно, в 60-е годы полностью отвергнуть коминтерновскую трактовку было невозможно, но я нашел обходные пути. И мои попытки расширения исследований и пониманий не были напрасными. К моему удивлению, книжка, изданная в «Науке», стала бестселлером и быстро разошлась. Немалую роль в этом, вероятно, сыграли неполностью размытые последствия хрущевской оттепели и зародившееся движение шестидесятников.

– После этого появилась книга Дмитрия Мельникова и Людмилы Черной «Адольф Гитлер, преступник № 1»?

– Да. И странным образом моя книга усложнила жизнь этим авторам. Кто-то в начальственных кругах вдруг обнаружил в моей работе то, что вскоре стали наименовать «неконтролируемым подтекстом». Эта грозная формула задержала выпуск книги о Гитлере, о которой вы вспомнили, на целых четыре года или даже на пять лет.

Но я, право, ни о каких подтекстах не думал и вовсе не был диссидентом. Шестидесятником – да, был.

– После того как вы и воевали с фашистами, и общались с ними, что называется, вживую, и уже книгу про эту идеологию написали, что-то главное, интересное, неожиданное, ужасное лично вам открылось?

– Прежде всего, общаясь с немцами еще на фронте, разговаривая с фашистами и с бывшими фашистами, я вскоре убедился: все случившееся с ними объяснить непросто. В частности, я понял, что за практикой жестокого террора и массового истребления людей стоит идеология со своей ценностной системой. Гадкая, человеконенавистническая, но идеология, а не просто тупое животное стремление убивать!

Как я уже сказал, я засылал группы антифашистов за линию фронта. В 22 года определять надежность тех, кого отбираешь, согласитесь, трудно. Уповал я исключительно на интуицию. При этом со временем у меня сложились некие даже не полностью осознанные интуитивные критерии. Я, например, понял, что перебежчиков с немецкой стороны засылать нельзя. Они для такой работы совершенно не годились. Перебегая к нам, они нередко называли себя то коммунистами, то социал-демократами. В действительности же просто боялись смерти, причем настолько, что решились на побег, чтобы дождаться окончания этого кровавого кошмара в советском лагере для военнопленных.

Идти обратно через линию фронта ради антифашистской пропаганды они не были готовы и не соглашались. Кое-кто из них был готов принять участие в подготовке листовок или выступить в качестве диктора в громкоговорящей установке, но не более.

Для перехода через линию фронта в большей степени подходили молодые ребята, которые некогда попались в фашистские ловушки, были связаны с фашизмом, поверили в его лозунги, а затем всерьез разочаровались в них. Левыми они в своем большинстве не стали, но антифашистами были неплохими.

Поэтому я решил, что формировать группы для засылки через линию фронта надо исходя не из анкетных данных, а в большей степени из своего внутреннего чутья. В то время такой подход считался, мягко говоря, сомнительным, соответственно рисковым. И это сказалось на деле.

Появился у меня парень – военнопленный унтер-офицер, который был в свое время руководителем нацистской организации в своей деревне. Я один раз послал его с группой за линию фронта, он вернулся. Затем второй раз, третий. В результате он стал руководить у меня группой антифашистов. В это время мой немецкий напарник по подготовке засылки со свойственным ему национальным педантизмом осуществил серьезное документальное оформление каждого из засылаемых через линию фронта антифашистов: они у него заполняли анкеты, принимали письменные клятвы верности будущей антифашистской Германии и т.п.

Вдумайтесь, где были тогда мы, а где будущая антифашистская Германия!

А в это время к нам приехало начальство из политуправления фронта. Один из проверяющих стал изучать бумаги, увидел, что я засылаю на немецкую сторону бывшего руководителя одной из первичных организаций Национал-социалистической партии. Не вникая в суть дела, он тут же громогласно заявил: «Завтра я докладываю об этом в политуправление фронта. Ты на кого работаешь? На фашистов? Скажешь мне «спасибо», если попадешь только в штрафбат, а не под расстрел».

Представляете мое настроение: завтра он будет сочинять «телегу», а мой антифашист в очередной раз за линией фронта. Я не спал всю ночь. А утром мой «засыльный» вернулся с двумя немцами-перебежчиками и трофейным пулеметом. Проверяющий майор, столкнувшись со мной у землянки, только буркнул: «В рубашке родился».

Упомяну еще об одной немаловажной проблеме, относящейся к более позднему периоду. Я тогда работал в советской военной администрации в советской зоне оккупации. Пришло время налаживать в ней нормальную жизнь. И тут пришлось учитывать то, что более трети населения зоны, как и всей Германии, состояло в свое время в различных фашистских организациях. Причем это были представители практически всех социальных групп – от университетского профессора до деревенского кузнеца, школьников. А лица умственного труда были замазаны этим почти поголовно.

Проблема, вставшая перед нами, заключалась в следующем. С одной стороны, мы были обязаны провести чистку общества от бывших нацистов, или, говоря на языке документов, принятых главами держав антифашистской коалиции, – денацификацию. Но, с другой стороны, если следовать этим документам буквально, наша зона окажется без инженеров, учителей, врачей и т.д. Пришлось искать выход из тупиковой ситуации, введя условное подразделение бывших нацистов на рядовых, номинальных, функционеров-активистов, что, к сожалению, открывало путь для всяческих махинаций. Сегодня мало кто знает, что нам в свое время даже пришлось создать специальную партию для перевоспитавшихся бывших нацистов — Национально-демократическую партию Германии.

— Может быть, причина такого масштабного охвата нацистской идеей населения связана с тем, что Вильгельм Райх в своей «Психологии фашизма» назвал структуризацией массового человека?

— У меня на этот счет сложилась своя, несколько иная концепция. Я определяю фашизм как своего рода тяжелую болезнь массового общества. В таком, как правило, деструктурированном обществе индивид чувствует себя беспомощным, особенно в тех случаях, когда наступает экономическая или политическая кризисная ситуация. Если до разлома прежних структур различные сложные проблемы решались либо в самих структурах, либо между ними, то при деструктуризации (даже частичной) индивид чувствует себя брошенным на произвол судьбы, теряет социальную ориентацию и готов поверить любому ловкому авантюристу, предлагающему простые, но чудотворные спасительные рецепты. Его сознание формируется чисто эмоционально. Он начинает искать какое-то идеологическое убежище. И надо признать, что самое сильное чувство, которое испытывает одинокий индивид при кризисе государства и общества, – это чувство национального самосознания. И это необязательно национализм, который тоже идеология. Скорее это чувство принадлежности к некой понятной общности. И на этом паразитирует фашизм. Причем это не ментальная особенность немцев или итальянцев, это чувство посещает в опасные времена человека любой национальности.

В юбилейном для Победы году в Воронеже был подготовлен сборник, посвященный анализу фашистской исторической практики и идеологии. Меня пригласили в качестве соредактора этого большого тома, который представит статьи, заказанные авторам в разных странах.

Эти материалы убедительно свидетельствуют, что после Первой мировой войны фашизмом была заражена практически вся Европа. А в некоторых странах фашисты были очень сильны. Кроме Италии и Германии в связи с этим можно назвать Испанию, Португалию, Хорватию, Румынию, Болгарию и даже такие благополучные страны, как Голландия и Норвегия.

В социальном плане костяк фашистских сообществ составили в то время демобилизованные воины, они же бывшие крестьяне. Возвращаясь из окопов, отвоевавшие люди уже не хотели идти к себе в деревни, познакомившись с иным образом жизни. Оказавшись в промежутке между городской и сельской реальностью, они, неустроенные, потерявшие свои корни, оказывались в приютивших их фашистских организациях.

Правда, в 1919–1920 годах многие из таких сообществ не называли себя фашистами. Это понятие связывалось первоначально лишь с Италией. Однако затем, после прихода к власти Муссолини, а затем и Гитлера, близкие им по духу объединения в других странах стали именовать себя кто фашистами, а кто – национал-социалистами.

– Но, не во всех же странах эта идеология пришла к власти или хотя бы громко заявила о себе в политике.

– Когда в какой-то стране возникает такое реакционное ядро, то оно либо самоизолируется, как, например, в Дании или Норвегии, где кризисные процессы не были столь острыми, либо начинает втягивать в свою орбиту массу разочарованных, а то и отчаявшихся индивидов, как произошло, например, в Италии.

Немалую роль при этом играет наличие (или отсутствие) соответствующей харизматической личности, способной возглавить складывающуюся фашистскую или фашизоидную структуру. Не следует отрицать, что и Муссолини, и Гитлер были такими лидерами. Во всяком случае, ораторами они были неплохими. Известно, например, что в первые годы своей политической карьеры Гитлер вызывал у просвещенных экспертов лишь иронические усмешки. Однако вскоре им пришлось пожалеть об этом. Те, кто непосредственно слышал речи Гитлера, признавали, что они, несмотря на содержательную убогость, буквально гипнотически воздействовали на слушателей. Видимо, это объяснялось тем, что он доступно излагал именно то, что так хотели услышать растерянные и отчаявшиеся люди.

– Но если говорить о Гитлере и его расовой доктрине, нормальный человек вряд ли согласится с тем, что путь к немецкому процветанию лежит через уничтожение всех евреев...

– Создание образа врага, из-за которого происходят все несчастья, поиск виноватых где угодно, только не в себе самих, провозглашение национальными предателями неугодных граждан своей страны – все это, к сожалению, интенсивно впитывается сознанием масс. Особенно в странах с неразвитой или попранной демократией.

– Когда я готовился к нашей беседе, то среди множества рассуждений о том, что случилось в Германии в прошлом веке, нашел примерно такую мысль: Гитлер почти все делал правильно. Если бы он не взялся уничтожать евреев, это было бы нормальное, сильное, богатое государство...

– Ох уж эти мечтатели! Расизм – это же ядро идеологии национал-социализма. Разве только евреи были объявлены смертельными врагами? А цыгане, славяне? Да кто угодно!

Что касается евреев, то в Германии были некоторые причины, из-за которых нацисты так зацепились за «окончательное решение» этого вопроса. В ней жили две различные группы евреев. Были евреи, которые поселились в Германии несколько столетий назад, спасаясь от испанской инквизиции. Их путь лежал через Голландию, которая была испанской провинцией. Они первоначально осели в Юго-Западной Германии и приняли немецкий язык. Напомню, что язык европейских евреев идиш, в отличие от современного израильского иврита, был вариантом франконского диалекта немецкого языка. Еврейские беженцы этой группы ассимилировались много лет назад и стали, по сути, большими немцами, чем сами немцы. Некоторые из них сохраняли верность иудаизму, другие, как, например, родители Маркса, приняли протестантство.

И тогдашний антисемитизм в Германии был весьма специфичен. Он оставался верхушечным, так сказать, конкурентно-элитарным.

Но Германии принадлежала Западная Польша, где плотно проживало еврейское население другого типа, угнетенное, несостоятельное, нуждающееся, сохранявшее свои традиционные обычаи и образ жизни. И когда после революции 1918 года была отменена черта оседлости, которая существовала не только в России, огромная волна еврейской молодежи, амбициозных выходцев из местечек Западной Польши, не находивших там применения своей энергии, хлынула в города немецкой Германии. Они сразу сделались очень заметны, и прежде всего потому, что в отличие от евреев первого потока говорили не на литературном немецком языке или привычных диалектах, а на странно звучавшем идиш. Кроме того, они стали быстро делать карьеру в различных сферах жизни. «Пришельцы» были всюду – в бизнесе, политике, образовании. Из их рядов выходили ведущие журналисты, писатели, руководители политических партий и т.д. Это бросалось в глаза, вызывало раздражение, особенно у недовольной своим положением националистически настроенной молодежи. А в обстановке наступившего кризиса и вызванной им массовой безработицы это недовольство превратилось в откровенную враждебность.

Тогда поднялась другая, низовая волна антисемитизма, более жесткая и взрывоопасная. На этих настроениях и сыграли национал-социалисты, чем приобрели немало новых сторонников.

Очевидно, что некоторые настроения подобного рода в иной ситуации и с другими действующими лицами знакомы и нашей публике на собственном опыте.

– А какую роль в немецком самосознании и поведении сыграло то унылое, я бы сказал, даже графоманское сочинение, которое будущий фюрер написал в тюрьме и выспренно озаглавил «Майн кампф»?

– По-моему, в вашем вопросе уже есть ответ. Никакого влияния. Потом, когда нацисты пришли к власти, они начали, как сейчас бы сказали, пиарить «гениальную книгу вождя». В гимназиях ее дарили успешным ученикам, ее вручали молодоженам при регистрации брака, в отелях она лежала во всех номерах рядом с Библией. Но я убежден, что 90% немцев, даже состоящих в национал-социалистических организациях, не читали «Майн кампф». Она неинтересна, скучна, бездарна. Устные речи Гитлера, как я уже говорил, производили куда большее впечатление.

Один мой приятель, намного старше меня, в свое время слышал выступления на митингах Троцкого, который умел овладевать аудиторией не хуже Гитлера. «Но по окончании речи, – говорил приятель, – я пытался вспомнить смысл ее содержания, и это мне практически не удавалось».

– Разделение понятий «фашизм» и «национал-социализм» (или «нацизм») – это принципиально важно?

– Точек зрения на этот счет немало. Я считаю, что «фашизм» – понятие прежде всего родовое. Существует некий набор массовых движений, которые обладают одинаковыми или близкими (схожими) качествами. Налицо близость их идеологий и схожесть политических действий.

Любое явление должно быть классифицировано. Возникает потребность в обобщающем наименовании. А поскольку первая крупная партия рассматриваемого типа, пришедшая к власти в Италии, именовала себя «фашизм», это понятие, естественно, стало использоваться как родовое. Констатация того, что были и фашизм, и национал-социализм, и фалангизм и т.д., не вызывает сомнений. Но это вовсе не исключает родового подхода. Тем более это не дает достаточных оснований членить фашизм на «мягкий» и «твердый», «модернистский» и «традиционалистский». Подобный расклад лишь затрудняет понимание корневых основ этой опасной идеологии.

– Какие шансы у этой идеологии на жизнь и развитие в нынешнем столетии?

– Надеюсь, что в гитлеровском варианте это явление не повторится. Но как живучая идея оно будет существовать, проявляясь в самых неожиданных формах и в разных странах. Мы с вами уже говорили, что фашизм – это продукт массового деструктурированного общества в обстановке нестабильности и обостренного национального самосознания. А ведь для ХХI века характерна дальнейшая массовая общественная деструктуризация. Следует учитывать и то, что глобализация, как свидетельствует опыт, стимулирует рост национального самосознания, на котором паразитирует национализм. Налицо также произошедшая пусть не абсолютная, но заметная дискредитация таких мировых идеологий, как социализм и либерализм. А в этой относительной идейной пустоте в полной боевой готовности пребывает нестареющий национализм. Отсюда мои тревоги.

Показательно, что когда после Второй мировой войны в Европе стали возрождаться праворадикальные организации, то они с самого начала распались на две группы. Первая воспринимала себя преемницей прежних фашистов. Подражание реализовывалось во всем: в полувоенной форме, символике, факельных шествиях и т.д. А другая группа как бы отстранилась от наследия прежних фашистов, не переставая разделять их взгляды и идеи. И именно она получила серьезное развитие в самых разных странах. А это не случайно. Вместе со старыми атрибутами им как бы удалось «спрятать в чулан» и прежние немалые грехи своих предшественников. Так, видимо, будет и впредь.

Конечно, пока даже активная поддержка неофашистов не вывела их из преимущественно маргинального состояния. Но я напомню, что в 1919–1920 годах молодые фашисты тоже были маргиналами...

– В знаменитом эссе «Вечный фашизм» итальянский философ и писатель Умберто Эко приводит 14 признаков, или симптомов, этой идеологии. На первое место автор ставит культ традиции, то есть доминирующее внимание общества к своему прошлому с его славной историей. Таким образом, традиция, история якобы становятся демиургами будущего. Умберто Эко, напротив, считает такой культ прошлых заслуг деструктивным и опасным. А что думаете вы?

– Я не во всем согласен с Эко. Но он, безусловно, прав, считая, что замшелый традиционализм образует одну из важнейших черт идеологии фашизма. Это, разумеется. никак не предполагает полного отождествления традиционализма и фашизма. Традиционализм бывает разным. Он, например, лежит в основе такой идеологической системы, как консерватизм. Это правда не делает его менее ущербным. У нас почему-то пытаются сейчас внедрить в общественное сознание консервативный вариант традиционалистских идей. Мне представляется, что это не та идеология, которая может быть эффективной и даже просто приемлемой для современного сильного государства. Нельзя строить сегодняшнюю экономику и общественные отношения по лекалам 500-летней давности.

Тут есть над чем подумать. Воспевать сегодня Первую мировую войну как героическую и чуть ли не победоносную по меньшей мере странно. Вряд ли найдется множество, готовое признать неудачи и бездарность командования того времени за блестящие победы. Для большинства народа это была непонятная, «не своя» война. Отсюда небывалый для прежних времен успех антивоенной пропаганды и весь последовавший ход событий.

Я понимаю, все это строится на предположении, что позитивный исторический опыт может стать стимулом для подъема национальных чувств. И глубоко сомневаюсь, что это даст ожидаемый эффект. В нашем прошлом и настоящем есть немало того, чем мы можем гордиться, не прибегая к мифам. Конечно, мифологией заниматься легче, чем модернизацией. Но легче не значит лучше.

– Но если вернуться к фашизму – почему Гитлер и его многие соратники были так увлечены мистицизмом, оккультными науками, тайными обществами? Сами придумывали структуры вроде общества «Туле». И в то же время верили в такие мифические заговоры, как «Протоколы сионских мудрецов»...

– Гитлер увлекался мистикой, думаю, потому, что он, маленький, болезненный человечек, сделавший себя вождем Германии неимоверной работой над собой, все равно сам не верил, что это произошло без вмешательства мистических сил. Да и вообще стремительный взлет фашистских главарей воспринимался чем-то вроде великого откровения. Отсюда оккультизм, общение с голосами из глубокой древности. Но я должен напомнить, что только нацистская Германия отличалась таким усиленным иррационализмом. В Италии это не было так заметно. Не говоря уже о других странах, где были сильны адепты фашизма.

Оккультизм, мистицизм – этого и сегодня повсюду хватает. В том числе у нас. Но в сравнении с самой фашистской идеей это просто детские забавы.

Юрий Соломонов
(Независимая газета, 26.05.2015)

 

ЯЗЫК И ТРАВМА. НЕМЕЦКИЙ ОПЫТ ВОЗВРАЩЕНИЯ ИЗ ВАРВАРСТВА

Платон не зря предлагал задуматься над словами Сократа о первом и главном свойстве философа – бесстрашии. Если ты не готов к тому, что сам результат твоих размышлений нанесет тебе травму (душевную или видимую), то не стоит и начинать размышлять. Но верно и обратное: десятилетиями замалчиваемые травмы, уже нанесенный обществу психический ущерб заставляют людей паниковать и в панике сбиваться в стаи, отказываясь даже от такого знания, которое еще вчера, несмотря на горечь и обиду, более или менее разделяли все.

Если составить список только военных травм, нанесенных себе самим постсоветскими поколениями, родившимися или взрослевшими с середины XX века, то он будет включать главным образом длительный опыт замалчивания и вытеснения переживаемых национальных бедствий.

Первое замалчивание касается масштабов потерь во Второй мировой. Ключевые и неизбежные на любой войне плен и мародерство, коррупция и сексуальное насилие, предательство и подлог были погребены под идеологическим и художественным вымыслами. Редчайшие случаи выползания из-под цензурного гнета пресекались репрессией и психическими травмами второго порядка.

Психические травмы, вызванные неуместным и неквалифицированным управлением массовым сознанием советского человека, довели людей до того, что они перестали воспринимать как остро травматичный опыт людей, накопленный в ходе так называемых послевоенных конфликтов как за пределами СССР (война в Африке и на Дальнем Востоке, вторжение в ГДР в 1953-м, в Венгрию в 1956-м, в Чехословакию в 1968-м, наконец, в Афганистан в 1979-м), так и на самом постсоветском пространстве (война на Кавказе с 1991 года до сего дня, в Центральной Азии, в Молдове и Приднестровье, с 2014-го – в Украине).

Традиция рассмотрения истории как происходившего в прошлом с народными массами, а не переживаемого сейчас отдельными индивидами, привела к тому, что в сознании постсоветского человечества произошел травматичный разрыв между непосредственным житейским самоопределением человека и не соотнесенной с этим самоопределением картиной мира в целом.

На личном уровне такой человек может достоверно или хотя бы правдоподобно оценивать свой статус, ресурс и перспективу, сохраняя удивительное спокойствие даже в условиях крайне низкой самооценки. Но на уровне понимания места своей страны в мире, качества управления собственным государством, символической оценки своей страны такой человек теряет адекватность, превращается в носителя химерического геополитического сознания, готов схватиться за самую неправдоподобную «теорию заговора».

Культурное измерение этого разрыва или, точнее, этой травмы, многократно повторяемой, можно свести к предельно простой формуле: людям не давали оплакивать умерших, и в конце концов, а в нашем случае к началу распада советско-российской империи, они утратили необходимую для сносного сожительства эмпатию – способность к состраданию.

Доказательством истинности этого суждения является высокая эффективность грубой пропаганды, которой не в состоянии противостоять даже относительно образованные слои населения. Подобно замерзшим, а потом оттаявшим мелодиям из романа Рабле или историям про барона Мюнхгаузена, на современного россиянина обрушились идеологические клише полутора столетий, которыми потчевали его предков, начиная с Крымской войны середины XIX века и вплоть до «десяти сталинских ударов» по издыхавшему Третьему рейху.

Эта какофония не позволяет, однако, заглушить главную, накопленную обиду от понимания того факта, что большинство соседей по Большой Европе, да и по значительной части Евразии, видят происходящее с современной РФ как продолжение распада империи, а вовсе не становление нового свободного и сильного государства.

Можно сколько угодно вслух и громко заявлять, что нам, мол, на это наплевать. На самом деле – и в этом ядро травмы, и вовсе даже не наплевать. Обида на других, реальных или воображаемых, это только эмоция прикрытия настоящей психической язвы – невыполненного оплакивания погибших.

Было время, когда это еще можно было сделать. Но перестроечная нота покаяния была отвергнута как проявление «слабачества». Многим показалось, что экономический подъем сам по себе похоронит необходимость разбираться с травмами прошлого, нанесенными своими своим.

Но это оказалось иллюзией потому, что травматичный опыт откладывается в языке. Вот почему, как только ключевые слова неотрефлектированных эпох вбрасываются в игру нового времени, они неизбежно вытаскивают, как неудачно заброшенный крючок старую калошу, весь казавшийся навеки погребенным на историческом дне материал.

Тот, кто заговорил о бандеровских фашистах 1940-х и киевской хунте 2010-х, должен понимать, что ему припомнят голодомор 1930-х и Эмский указ 1870-х.

Актуализация прошлых обид усиливает боль и переводит травму на новый уровень, в будущее, ведь следующий шаг – это месть всем, кто предположительно несет ответственность за твою обиду. А раз это не можешь быть ты сам, стало быть, виноваты все остальные. Особенность современной практики мщения – в высокой сохранности эфемерных проклятий и оскорблений.

Как освобождение и скорбь помогли немцам

В 1967 году в Германии вышла «Неспособность скорбеть» Александра и Маргареты Митчерлих, одна из главных книг, объясняющих механизм врачевания социальной травмы немцев, повлиявшая на западногерманское общество, вероятно, не меньше, чем студенческая революция 1968 года. Эта и другие книги супругов Митчерлих и написанные Александром Митчерлихом отдельно, оказались зарядом, который пробил плотину молчания, разделявшую первое послевоенное поколение, только-только вступавшее в активную жизнь, и его онемевших родителей. Парадоксальным образом взаимопонимание поколений было достигнуто ценой громкого и для многих окончательного разрыва с прошлым. Благодаря этому разрыву немцы получили общий политический язык. Им стал тот язык западногерманского гражданского общества, на котором Рихард фон Вайцзеккер, тогдашний президент ФРГ, определяя в 1985 году значение этого дня для своей страны, впервые назвал 8 мая 1945 года днем освобождения от человеконенавистнической национал-социалистической диктатуры. До этой общезначимой сегодня немецкой формулы должно было пройти 40 лет.

«Освобождение», о котором сказал Вайцзеккер, и «скорбь», о необходимости которой говорили супруги Митчерлих, стали ключевыми словами очень продолжительного исторического пути. Нельзя понять освобождения, не высказав всей скорби. Но скорбеть надо научиться.

Первая фаза строительства государственности ФРГ (1945–1955) была отмечена ключевым словом «чудо». После тотального разгрома Германии произошло, как считалось, два таких чуда. Первое – это, конечно, экономическое чудо, достигнутое под руководством Людвига Эрхарда, министра экономики ФРГ с 1949 по 1963 год. Второе вошло во все немецкие учебники истории и словари как «Бернское чудо»: речь идет о победе сборной Германии над сборной Швейцарии в чемпионате мира по футболу 4 июля 1954 года; общенациональный восторг от результатов этого матча стал первым проявлением воодушевления западных немцев после многолетней послевоенной депрессии.

Почему общество, вкусив эмоциональный и материальный подъем, все же отказалось потом от «чуда» как политической идеологемы? Потому что за спиной у «чуда» оставалась никак не объясняемая этим чудом реальность недавнего прошлого – не просто особенности отношения к Германии ее соседей по Европе, но реальность того, что случилось в действительности. Вот это чем дальше, тем больше занимало людей.

Идеологема «чуда» оказалась психологической ловушкой, остроумно высмеянной в знаменитой кинокомедии 1960 года «Привидение в замке Шпессарт». Советский Союз проходил в это время пик десталинизации, предстоял вынос мумии Сталина из мавзолея, и фильм о скелетах, выкопанных в Германии как раз в рамках осуществления «экономического чуда», как нельзя лучше помогал эдакой западной подсветке этой третьей (после 1953 и 1956 годов) попытки прощания со Сталиным и сталинизмом. Официально «Привидение...» считалось в СССР комедией, нацеленной против «реваншизма в ФРГ», но в 1961 году фильм смог получить Серебряную премию Московского кинофестиваля не только за это.

Тем временем советская пропаганда всеми силами скрывала от общества программу денацификации в Западной Германии. Из обширной тематики политических дебатов в Германии выбирали лишь то, что касалось сюжетов, релевантных для самой советской пропаганды (в том числе реваншизма). Незамеченной прошла в советское время и ключевая тема Митчерлих – травмы, наносимой себе самим преступником, в том числе членами преступных организаций, и не только ими. Ведь большинство населения настолько притерпелось к режиму, что и после войны, в эпоху Аденауэра, было, по словам Митчерлиха, «политически обездвижено». Поколение, отождествлявшее себя с Гитлером и с проигравшими войну нацистами, инстинктивно сопротивлялось концепции освобождения, которая стала приемлемой только тогда, когда западногерманское общество усвоило, то есть сделало своими базовые демократические ценности и приняло соответствующие нормы.

В этой точке становится особенно важной роль ключевых слов, по которым не только реконструируется политическая дискуссия, но и описывается механизм преодоления травмы через повествование. Между критическими дебатами интеллектуалов и массовым приобщением к политической жизни «обездвиженного» большинства населения через артикуляцию прямой связи, например, между «экономическим чудом» и политической свободой от национал-социализма проходит некоторое время.

О ключевых словах текущего момента

Размышляя о той исторической полосе, в которую попала Российская Федерация сегодня, понимаешь, однако, что никакое сравнение не может сколько-нибудь полно описать положение в нашей стране. Но выделить некоторые общезначимые опорные точки в теме все-таки можно. Ведь речь идет о реакции носителей языка на социальные травмы, которые некоторым все же могут казаться сопоставимыми с теми, что испытывали немцы после Второй мировой войны.

Рассуждая в привычных дисциплинарных категориях, попробуем сжато описать некоторые факты русского политического языка, когда-то удачно названные ключевыми словами текущего момента. Осмысляемые в пограничной области между литературой, социальной психологией и политикой, эти ключевые слова разворачиваются в предложения особого рода. По тому, как социальная среда их «развертывает», и можно судить, как развиваются отношения носителей языка с их коллективной исторической травмой.

На слуху или на поверхности айсберга находится при этом только одна травма, возникшая от изменения статуса страны и соответственно положения каждого ее обитателя. На уровне политической риторики эта травма обозначена тремя редко публично оспариваемыми высказываниями: распад СССР как «величайшая геополитическая катастрофа», «хаос 1990-х» или «лихие 1990-е» (ельцинский период) и «вставание с колен» (современный период).

Общезначимый перевод этих эмоционально окрашенных идеологем означает примерно следующее: «золотой век», составленный из мозаики событий русской истории с 1612-го (или, при желании, со времен Александра Невского) до конца 1980-х годов, был якобы сметен «геополитической катастрофой» перестройки и роспуска (развала) СССР, за которым наступило смутное время. Если бы, говорят нам, смутное время не было остановлено новым режимом как раз на рубеже XX и XXI веков, те же силы, которым удалось-де развалить Союз, давно развалили бы и Российскую Федерацию – последний оплот распавшейся советско-российской империи.

Это, по-видимому, основной легитимирующий миф режима, распространенный средствами пропаганды и ставший общезначимым для большой части деятельного населения РФ.

Если говорить в терминах концепции Митчерлихов, то бросается в глаза главная драма момента: цепочка мифов о России фальсифицирует содержание травмы, испытанной бывшими гражданами СССР. Настоящая же травма (десятилетия несвободы, физическое истребление целых сословий, поголовная депортация народов, бессудные и беззаконные расправы над людьми под любым предлогом) подменена свежей эмоциональной травмой распада государственной машины. Нужно только добавить: той самой машины, которая как раз и ответственна за первичную травму.

Реальная травма, нанесенная большинству населения СССР и Российской империи на протяжении всего ХХ века, оказалась подменена в ключевом высказывании о «величайшей геополитической катастрофе». Начало болезненного обсуждения этой травмы, общественная дискуссия о механизмах и причинах краха системы, эту травму породивших – все удалось остановить, в частности, с помощью довольно примитивных пропагандистских трюков, апеллирующих к эмоциям граждан.

Несколько лет формирования повествований о травме и сопутствующих этому процессу дискуссий о ней совпали с экономической неразберихой и трудностями административно-территориальных споров (дошедших, как известно, в некоторых случаях до локальных войн) конца 1980-х и 1990-х годов. Это позволило в конце 1990-х годов проявить инициативу деятельной части постсоветского общества, травмированной неспособностью к скорби по своим жертвам, многочисленным сотрудникам прежних карательных и идеологических органов.

На некоторое время этот круг даже вернул себе контроль над важными центрами воздействия – от основных источников сырья до главных СМИ. Но единственная идеология, на которую оказалась способна новая генерация кремлевских руководителей, свелась к консервации травмы.

В День народного единства 4 ноября 2008 года вместе с миллионами пассажиров московского метро я слушал из репродукторов зажигательные речи об избавлении столицы от «польских оккупантов» в 1612 году, читал на стенах и дверях вагонов глумливый лозунг «Береженого банк бережет», внимал приглашениям на просмотр нового художественного фильма-агитки «Адмиралъ» (а по телевизору вечером того же дня предлагалось вновь ознакомиться с фильмом «1612») и понимал, что пассажиру предлагается уйти подальше от политической современности и советского ХХ века в гальванизированное прошлое того или иного смутного времени.

Одновременно осуществляется сознательно-бессознательный вывод из строя единственного познавательного инструмента, имеющегося в распоряжении людей, их языка. Но вопрос об осознанности или неосознанности операций над языком, предпринятых за последние 10 лет, хоть и интересен и важен, но это отдельная тема.

Главной проблемой остается усугубление социально-исторической травмы вследствие массового распространения среди пациентов ложных сведений об их недуге. Почему официальная риторика первых постсоветских лет после двойного «освобождения» России от идеологии коммунизма и практики колонизирующего империализма была так решительно свернута на рубеже веков?

Как показали в своих работах о социальной психологии упомянутые немецкие ученые, процедура социальной терапии травм стоит на рациональном основании. Эмоциональный фактор, конечно, учитывается, но не является главным. Речь идет о поиске общезначимого выхода из неблагоприятной ситуации. Рационализация эмоций сопряжена со сдержанностью в политической дискуссии. Там, где цензура отменена на уровне содержания высказывания, она абсолютно необходима на уровне его стилистического оформления. Именно стиль может заблокировать и отменить любую коммуникацию, необязательно связанную с терапией травмы.

Дабы сам акт политической коммуникации не оказался источником новых социальных травм, свободное общество, как уже сказано, ведет непрерывную дискуссию о политической корректности. Общезначимые и приемлемые ключевые слова с предельной бесстрастностью рационализируют и деэмоционализируют процесс поиска консенсуса. Напротив, согласно советско-российским клише, лицемерию политической корректности противопоставляется правда прямого словесного действия. Будь то аполитичная разнузданность в стиле Владимира Жириновского или акты публичного «заголения» в стиле популярных телеведущих. Александр Гордон, Владимир Соловьев, Михаил Леонтьев, Лолита и подобные им лица представлены в телеэфире как умельцы в предельно откровенной форме артикулировать сермяжную правду.

В речевых актах этих публичных авторитетов максимальная риторическая резкость (отвязанность) одновременно распыляет набор абстрактных угроз и умалчивает о конкретном содержании дела. Неприемлемо грубая форма высказывания – она и есть содержание высказывания.

Зритель или слушатель, вынужденный терпеливо сносить угрожающие спичи политика или медиаактора, по частям отдает ему всю свою политическую субъектность. Минимальным пассивным выводом из просмотра подобных телепередач мог бы быть бойкот их со стороны образованного общества. Минимальным проявлением рациональной активности в правовом государстве должно было бы стать обсуждение ответственности ведущего и редакторов телеканала за эмоциональное поощрение социальной розни. Там же, где не происходит ни того, ни другого, наступает «политическая обездвиженность», разновидность которой диагностировали Митчерлихи у населения Германии времен Аденауэра.

Но для инициации своих сограждан к политической субъектности канцлер Конрад Аденауэр встанет на колени перед Стеной плача в Иерусалиме в 1966 году, канцлер Вилли Брандт в Варшаве в 1970-м, Борис Ельцин в 1993 году там же, в Варшаве, перед крестом-памятником всем расстрелянным в Катыни.

Комплекс союзного величия

В отличие от немцев после очевидного разгрома национал-социализма население РФ поначалу проглядело за роспуском СССР распад Российской империи и стоящей за ней политической стратегии. Первичная, благотворная и рациональная риторика выхода из СССР как освобождение от тоталитаризма воспринималась как акт о капитуляции в глобальной холодной войне только теми, кто эту войну действительно проиграл, – представителями спецслужб и партийно-государственным аппаратом.

А для всего населения в целом это был сигнал к тому распаду Российской империи, который был повернут вспять созданием Союза ССР в начале 1920-х годов. Так совпало, что, пользуясь именем «Россия», граждане РФ невольно закрыли от себя самих понимание и даже запретили себе продумывание очевидного факта: некоторые бывшие республики СССР – это тоже другая Россия. Вот почему формально правильное самоназвание современной Российской Федерации в некотором отношении является заменой стоящего за этим словом исторического и политического смысла, заменой, которая нуждается в общественной рефлексии. В свою очередь, историческая связь Российской империи, например, с нынешней Украиной, и иной, чем у России, вектор выбранного этим государством общественно-исторического пути делает эту двуязычную страну источником максимального раздражения для всех политиков, испытывающих ностальгию по СССР. Сам факт существования иной России, России киевской, в которой ни по признаку языка, ни по признаку культуры невозможно четко отделить друг от друга так называемых этнических русских и так называемых этнических украинцев, под боком у России московской является источником сильнейшего комплекса политической неполноценности у всего правящего класса РФ.

На уровне языка этот комплекс, имеющий общий характер и распространяющийся не только на ситуацию, которая связана именно с Украиной, проявляется уже в названии объединений, претендующих на всю полноту власти в РФ, «Единая Россия», «Справедливая Россия»: все эти названия – не что иное, как проговорки о дефиците глобальной политической легитимности. «Россия» и «российский» здесь заменяют или подразумевают «СССР» и «советский». Вот почему все, что раньше было советским, а сегодня юридически не является российским, предстает в воображении элиты «России московской» недоразумением или предательской угрозой, объектом законного недоверия или откровенной неприязни.

Хороша страна «Пиндосия», но Россия лучше всех

Добровольно приняв на себя роль ретроспективной защитницы СССР, политическая и медийная элита нынешней РФ распространяет язык ненависти и на бывшие части империи («грузинский режим», как выражается министр иностранных дел РФ), и на супостата – победителя в холодной войне.

Формулируя позицию Российской Федерации в отношении США, правящий класс постоянно апеллирует к американо-советским отношениям так, как будто нынешняя РФ именно тот правопреемник СССР, который обречен продолжать историческую миссию проигравшей стороны. Если условно обозначить США и СССР как два «Третьих Рима», соответственно республиканский и императорский, то падение нашего, императорского, поставило население самого большого осколка империи Великороссии, или Российской Федерации, перед развилкой. С одной стороны, свобода и союзничество с США, с другой – попытки реванша централизованного авторитарного государства.

Те, кто предложил населению РФ выбрать реванш, антиамериканскую и антинатовскую риторику, действуют, по-видимому, инстинктивно. Ирония политической истории России проявилась в ключевой бранной кличке американцев и Америки – «пиндосов» и «Пиндосии». В дореволюционной России «пиндосами» обзывали греков (якобы от названия горы Пинд), хотя этимология этого этнофолизма не вполне ясна. По мнению некоторых, на американцев кличка перекинулась после войны за «югославское наследство» в ходе контактов миротворческих контингентов РФ и США на Балканах. Каково бы ни было, однако происхождение «Пиндосии», применение общего бранного слова заставляет внимательнее рассмотреть психологический контекст ксенофобской риторики.

Почему и 20 лет спустя после роспуска СССР общество не находит внятной общезначимой политической формулировки истоков собственной травмы? Россияне понимают, что реальный статус нового молодого демократического российского государства не совпадает с фантомом сверхдержавности России, но не хотят знать, почему это так. По мнению Александра Митчерлиха, преодолеть травму можно лишь с помощью добросовестно приобретаемого знания, в том числе и такого, которого твое сознание стыдится. В России политики, ностальгирующие по СССР, именно от знания бегут как от огня.

Конечно, можно сказать, что это очень спорный вопрос. В конце концов и дискурс перестроечного покаяния был в России насильственно остановлен из страха, что страну-де отдадут на откуп всем тем, кого когда-то обидела Российская империя. Или распродадут под видом выплаты контрибуций всем этим обиженным латышам и чуркам, хачам и узкопленочным, всяким «пиндосским» и «натовским подстилкам» вдоль новых границ России. И тут мы вступаем в труднейшее лингвополитическое поле: чем прозрачнее его логика, тем туманнее его политические последствия.

Гасан Гусейнов,
доктор философских наук
(Независимая газета, 26.05.2015)

 

ИХ СПОР ВСЕ ЕЩЕ ИДЕТ... ИВАН ИЛЬИН И ПЕТР СТРУВЕ О ГЕРМАНИИ ГИТЛЕРА

Когда в начале 1930-х годов в Германии набирал силу, а потом и пришел к власти гитлеровский национал-социализм, в русской эмиграции не было двух других таких признанных знатоков немецкой культуры и политики, как Петр Бернгардович Струве и Иван Александрович Ильин. Это и неудивительно – оба были воспитаны в русско-немецких семьях, долгие годы жили и учились в Германии, знали язык в совершенстве.

Семья Струве (отец – из уважаемого обрусевшего рода выходцев из Шлезвига; мать – из прибалтийских немцев) почти каждый год ездила в Германию. Юный Петр несколько лет ходил в немецкую школу в Штутгарте, столице Вюртенберга. Когда в 1902 году русские либералы-диссиденты решили выпускать за границей неподцензурный журнал «Освобождение» и редактором был намечен Струве, местом издания был, разумеется, выбран «родной» Штутгарт. В России Струве окончил юридический факультет Санкт-Петербургского университета – его приоритетом были немецкая политическая философия, социология, экономика; за границей он учился в основном в Австрии, слушая в Граце лекции на немецком языке выдающегося польско-еврейского социолога Людвига Гумпловича.

Менее известен тот факт, что и мать Ивана Ильина, Каролина Швейкерт, выросла в немецкой лютеранской семье (православие приняла в замужестве). Иван с юности занимался профессиональными переводами с немецкого; после окончания юридического факультета Московского университета поработал в ведущих философских центрах Германии: в Гейдельберге – у Вильгельма Виндельбанда, в Геттингене – у Эдмунда Гуссерля, в Берлине – у Георга Зиммеля.

Петр Струве, действительный член Российской академии наук (с лета 1917 года), один из лидеров белой борьбы, ушел с белыми на Запад. Некоторое время жил в Париже и Берлине; в 1930–1940-х годах жил, работал и преподавал в основном в Белграде. Весной 1941-го 70-летний Струве был арестован гестапо, три месяца просидел в фашистской тюрьме в Граце (том самом городе, где юношей учился социологии); в тюрьме тяжело заболел. Потом перебрался к сыновьям в Париж, где в конце февраля 1944 года, не увидев конца мировой войны, скончался и был похоронен на православном кладбище Сент-Женевьев-де-Буа.

Иван Ильин был выслан из большевистской России осенью 1922 года печально известным «философским пароходом» «Обербургомистр Хакен» вместе с Николаем Бердяевым, Семеном Франком, Борисом Вышеславцевым и др. Жил в Германии, в основном в Берлине, своими глазами видел приход Гитлера к власти. Одно время пытался сотрудничать с нацистами на почве борьбы с коммунизмом: когда в 1934 году гитлеровцы отстранили от руководства «Русским институтом» в Берлине Семена Франка (как еврея), на его место утвердили Ильина – в русской эмиграции было много пересудов на эту тему.

В 1938 году начались проблемы с новыми властями и у Ильина; он перебрался в Швейцарию, где в городке Цолликон под Цюрихом прожил всю войну; там же и скончался в 1954-м.

10 лет назад, в октябре 2005 года, останки Ивана и Натальи Ильиных (талантливого историка и искусствоведа) перевезли в Москву, где с почестями перезахоронили в некрополе Донского монастыря.

Добавлю, что Струве и Ильин долгое время были близкими соратниками: оба входили в ближайшее окружение генерала Петра Врангеля, были лидерами правого крыла русской политической эмиграции. Когда в 1926 году Струве председательствовал на Зарубежном эмигрантском съезде в Париже, его опорой в русской делегации из Германии был именно Ильин. Часто писал Ильин и в парижскую газету «Возрождение», редактируемую Струве. Но в 1927 году издатель и спонсор газеты Гукасов отправил редактора Струве в отставку – интеллигентская, аналитическая манера немолодого уже академика начала его тяготить. Струве вскоре уехал в Белград, где стал издавать новую газету «Россия и славянство». Парижское же «Возрождение» с его уходом стало еще более правым, Ильин продолжал там активно печататься – вот тогда постепенно и наметилась трещина в отношениях давних соратников.

«Инобытие» тоталитаризма

Как известно, летом 1932 года Национал-социалистическая (нацистская) партия Германии взяла на выборах в рейхстаг 38% (первое место); полгода спустя рейхс-президент Гинденбург назначил Гитлера рейхс-канцлером. 27 февраля 1933 года подожгли рейхстаг – правительство развязало репрессии против коммунистов и социал-демократов. На этой волне в начале марта проходят новые выборы в рейхстаг: нацисты берут уже 43%, левые далеко отстают, и Гитлер с помощью чрезвычайных мер добивает коммунистов, социалистов, профсоюзы и устанавливает однопартийную диктатуру...

А что же наши интеллектуалы-эмигранты? Увы, и Струве, и Ильин в тот момент лишь с удовлетворением констатируют успех «национально-патриотических сил»: как они полагают, коммунисты-космополиты и «мировой Интернационал» уже, слава богу, не овладеют Германией – ради этого можно потерпеть и брутально-эксцентричного Гитлера... Но весной 1933 года по всей Германии начинаются поощряемые сверху этнические погромы, и вот здесь позиции Струве и Ильина сильно расходятся...

1 мая 1933 года Петр Струве пишет в своем «Дневнике политика», который затем печатается на страницах «России и славянства»: «Противоеврейские меры правительства неприемлемы для моего правосознания... Расовое обоснование этих мер совершенно не укладывается в мое религиозное сознание, противореча и духовным, морально метафизическим основам, и историческому душевному опыту христианства... Противоеврейское движение в Германии, как в образе общественно-народной волны, так и в образе правительственной политики, представляется мне не только с морально-правовой и религиозно-метафизической точки зрения, но и политически ошибочным и вредным». Струве тогда одним из первых социальных теоретиков понял, что гитлеровское Gleichschtaltung («насильственное приобщение к господствующей идеологии») является просто другой разновидностью, «инобытием» тоталитаризма, ранее известного ему в большевистском, ленинско-сталинском варианте, – эта точка зрения широко распространилась в среде русской эмиграции.

Либерально-демократический гипноз сброшен!

Как реакция на эту позицию, в парижском «Возрождении» от 17 мая 1933 года появляется решительно-прямолинейная статья Ивана Ильина (о которой он, возможно, позднее не раз жалел) под характерным названием «Национал-социализм. Новый дух». В ней живущий в нацистском Берлине Ильин писал: «Европа не понимает национал-социалистического движения. Не понимает и боится. И от страха не понимает еще больше... Леворадикальные публицисты чуть ли не всех европейских наций пугают друг друга из-за угла национал-социализмом... К сожалению, и русская зарубежная печать начинает постепенно втягиваться в эту перекличку; европейские страсти начинают передаваться эмиграции и мутить ее взор» (прямой намек на последние статьи Струве, недавнего соратника, здесь для меня очевиден. – А.К.). Ильин далее пишет: «Я категорически отказываюсь расценивать события последних трех месяцев в Германии с точки зрения немецких евреев... То, что происходит в Германии, есть огромный политический и социальный переворот... Что cделал Гитлер? Он остановил процесс большевизации в Германии и оказал этим величайшую услугу всей Европе... Сброшен либерально-демократический гипноз непротивленчества. Пока Муссолини ведет Италию, а Гитлер ведет Германию – европейской культуре дается отсрочка».

Концовка статьи увлекшегося апологета нацизма особенно характерна: «Германцам удалось выйти из демократического тупика... То, что совершается, есть великое социальное переслоение; но не имущественное, а государственно-политическое и культурно-водительское... Ведущий слой обновляется последовательно и радикально... По признаку нового умонастроения... Удаляются те, кому явно неприемлем «новый дух»... Этот дух составляет как бы субстанцию всего движения; у всякого искреннего национал-социалиста он горит в сердце, напрягает его мускулы, звучит в его словах и сверкает в глазах... Несправедливое очернение и оклеветание его мешает верному пониманию, грешит против истины и вредит всему человечеству».

Согласимся, что это уже не просто «антикоммунизм» или инерция белой борьбы с большевиками; перед нами – прямое обоснование фашистской модели государства, да еще с привлечением таких высоких понятий, как «истина», «человечество» и т.п. Налицо, таким образом, две разные философии – Петра Струве и Ивана Ильина. И эти «философии», в свою очередь, определили различное последующее поведение наших героев.

Сын Петра Струве, Глеб, вспоминал в своих мемуарах, что когда его отец в 1938 году должен был из Белграда ехать в Париж, то специально выбрал дальний кружной путь, ибо «не хотел даже проездом ступить на территорию гитлеровской Германии». А когда один из близких друзей Струве, математик и публицист Владимир Даватц, вступил в 1941 году в создаваемые гитлеровцами «русские части» и явился перед отправкой на фронт попрощаться, Струве в панике убежал в другую комнату, не в силах видеть друга в немецкой военной форме. Даватц позднее погиб в Югославии, воюя против «красных партизан» Тито.

В начале 1944 года, незадолго до кончины Струве в Париже, его пришел навестить эмигрантский журналист Борис Кадомцев и в разговоре имел неосторожность бросить несколько слов о «заслугах» Гитлера в «налаживании немецкой экономики». Неожиданно, Струве «буквально взвился»: «Сатанинский строй должен быть до фундамента разрушен. Все наци должны быть до единого уничтожены. Они враги всего человечества. Они убили самое ценное в человеческой жизни – свободу. Этого им никто не простит и не забудет. Когда придут союзники, я первый впереди всех выйду на улицу и буду приветствовать свободу...»

До освобождения Парижа Струве, как известно, не дожил. Но нельзя не согласиться с оценкой его ближайшего на всю жизнь друга, русского философа Семена Людвиговича Франка, о том, что с момента нападения Германии на СССР Струве «без колебания, без малейшего смущения осознал себя духовным участником Великой Отечественной войны, которую Россия, хотя и возглавляемая тем же гибельным, ненавистным ему большевизмом, вынуждена вести против своего грозного врага».

Завещание русским националистам

Иной была позиция Ивана Ильина. Всю войну он, как известно, прожил в нейтральной Швейцарии, поддерживая тесную (хотя и конспиративную) связь с руководителями «Русского корпуса», части которого воевали с коммунистами на многих фронтах, в том числе и Восточном. В октябре 1941 года, когда Гитлер изготовился к решающему броску на Москву, по советской столице ходили слухи (подтвержденные различными свидетелями), что «уже составлены списки профашистского русского правительства» и «во главе его значится знакомый москвичам профессор И.А. Ильин, в свое время высланный в Германию». Впрочем, нынешние поклонники Ильина утверждают, что это фальшивка (или речь вообще идет о «другом Ильине»), но их оппоненты им резонно возражают: «Зачем немцам были нужны тогда какие-то фальшивки, если они через неделю всерьез собирались быть в Кремле?» Справедливости ради надо отметить, что когда в 1943 году германские власти действительно обратились к Ильину с предложением возглавить «русское сопротивление Сталину» под патронатом нацистов (это факт абсолютно достоверный), тот ответил отказом.

Однако отказ от военного сотрудничества с Гитлером (в котором Ильин наконец увидел не меньшего врага «исторической России», чем ленинско-сталинский большевизм) не изменил политических убеждений философа. Уже после войны, в декабре 1948 года, Ильин написал в Швейцарии еще одну знаменитую статью под названием «О фашизме», которая позднее вошла в известный сборник «Наши задачи». Здесь автор, анализируя исторические метаморфозы и уроки «фашизма», подчеркнул, что «фашизм есть явление сложное, многостороннее и, исторически говоря, далеко еще не изжитое»: «В нем есть здоровое и больное, старое и новое, государственно-охранительное и разрушительное. Поэтому в оценке его нужны спокойствие и справедливость». И далее: «Фашизм возник как реакция на большевизм, как концентрация государственно-охранительных сил направо. Во время наступления левого хаоса и левого тоталитаризма – это было явлением здоровым, необходимым и неизбежным...» Однако исторические ошибки фашизма, согласно Ильину, дискредитировали само название: «Поэтому для будущих социальных и политических движений подобного рода надо избирать другое наименование... Франко и Салазар поняли это и стараются избежать указанных ошибок. Они не называют своего режима «фашистским». Концовка статьи Ильина особенно симптоматична: «Будем надеяться, что и русские патриоты продумают ошибки фашизма и национал-социализма до конца и не повторят их».

Когда в середине нулевых появились планы перевезти на родину прах генерала Деникина из Америки и философа Ильина из Швейцарии, автор этой статьи открыто поддержал идею. Ну, во-первых, Деникин во время войны вел себя безупречно: осудил Гитлера, поддержал Россию... Но ведь и Ильин тоже – несомненный русский патриот, хотя временами трагически ошибавшийся. Кстати, истинные поклонники Ильина, ортодоксальные «белые националисты», как раз осудили перезахоронение праха Ивана Ильина в Москве. Так, нынешнее руководство «Российского общевоинского союза» (РОВС по-прежнему существует) приняло специальное заявление с характерным названием – «Белую идею не похороните!». Читаем (это октябрь 2005 года): «Очевидно, что существующий в Российской Федерации антинациональный режим постоянно нуждается в идеологическом прикрытии своих преступлений – как прошлых, так и нынешних. Одновременно наследникам ленинской банды необходимо заблаговременно нейтрализовать и потенциальную опасность возобновления борьбы против нее под знаменами и лозунгами Русского белого движения: сегодня Белая идея является исключительно актуальной и потенциально весьма опасной для путинского и аналогичных ему режимов... Символическое перезахоронение властями Российской Федерации праха бывшего главнокомандующего ВСЮР ген. Деникина и крупнейшего белого идеолога профессора И.А. Ильина как раз и призвано служить этим грязным политическим целям профессиональных фальсификаторов с Лубянки...»

Настоящий патриотизм беспартиен

Закончить статью о судьбе Петра Струве и Ивана Ильина – двух выдающихся русских мыслителей и политиков – я бы хотел небольшим «философским рассуждением», которое в год празднования 70-летия Победы кажется особенно уместным. «Что такое русский патриотизм?» – на этот вопрос Струве и Ильин отвечали по-разному. Ильин написал на эту тему десятки работ – и все они изданы. А вот у Струве, человека при жизни совсем не пафосного, обобщающей работы на эту тему долгое время не находили – то ли сознательно, то ли по невнимательности.

Тем не менее такая работа у Петра Струве есть, и эта маленькая статья стоит иных томов на тему о русском патриотизме. Опубликована она в мае 1933 года в белградской газете «Россия и славянство», задолго до войны, и в ней проводится неожиданное, но, как оказывается, принципиальное разделение между «партийным патриотизмом» и просто «патриотизмом»; между «партийной любовью к Отечеству» и просто «любовью к Отечеству». Струве пишет: «Для патриота Отечество – цель, для партийных монархиста, республиканца, демократа, социалиста и т.д. и т.д. Это иногда только как бы любимое поле для засева его определенными, еще более дорогими для них, семенами. Пусть и любя его, но они (то есть партийцы. – А.К.) подходят к Отечеству как бы с идейным, заранее обдуманным намерением... Есть пафос монархии, есть пафос республики, но есть и отдельный пафос Отечества... Если вдохновлять на борьбу может только конкретная идея монархии или республики, то спрашивается: за что сражались Минин и Пожарский, не предрешавшие вопроса и кандидатуры монарха, стоявшие на позиции: сперва освобождение, а потом избрание?»

Обращается Струве и к примерам из не столь давней отечественной истории: «За что так героически сражались и умирали русские офицеры (и монархисты, и республиканцы) во время белой борьбы? Они героически сражались и умирали не за монархию или республику, а за отечество, за Россию, за Россию без прилагательных. И все эти герои были верны тому принципу верховенства идеи Отечества, который не раз провозглашали и русские монархи: великий Петр, когда говорил: «Была бы жива Россия», Александр I в своем манифесте во время Отечественной войны и, наконец, Николай II, желавший успеха Временному правительству в его борьбе с немцами!» Струве завершает свою статью словами: «Спор о монархии или республике, как бы глубоко он ни затрагивал спорящих, есть все же сейчас «партийный» спор, спор «мелководный» и производный... Является ли родина целью или средством? И это и есть основной водораздел...»

Да, Иван Александрович Ильин был, конечно, патриотом России; но он был патриотом «своей» России, своей «партийной России». Петр Струве был патриотом России как таковой, патриотом Отечества.

Алексей Кара-Мурза,
доктор философских наук
(Независимая газета, 26.05.2015)