1. Skip to Menu
  2. Skip to Content
  3. Skip to Footer

Прощание с Модерном. Россия берет для себя худшее из некритически воспринятой «западной современности»

rossia7Оценку происходящего определяет оптика зрения. Можно смотреть в упор, с большего или меньшего расстояния или вовсе из «космоса времени» — зависит от исторического размера события. Нынешние метания России выглядят вблизи суетой местного режима, загнанного в угол собственной близорукостью и корыстью. Но с дистанции виден кризис эпохи, с которым не справляются уже не только здесь. Россия сейчас «больной человек мира», однако сама возможность таких рецидивов отсылает к санитарии в общем доме и к истории болезни, которой уже несколько веков, минимум.

Из света в тень. Исчадие рая

Старая идея: своими рукотворными трагедиями Россия предостерегает мир. Но часто страна, наоборот, игнорирует чужой опыт. Так было с установками социальной машинерии и исторической инженерии. Идеальное общество и правильно устроенный прогресс не мы придумали, но именно в России проект тотального переустройства воплотили со всеми перегибами и дичью, когда другие уже успели остыть и взяли себя в руки. Это такая «всемирная отзывчивость»: подхватывать западные идеи и воплощать их, как на Востоке — с фанатичным фундаментализмом и воодушевленной дисциплиной.

Похожие черты были у немцев, от века организованных, податливых внушению философией на грани софофилии. В итоге Высокий Модерн довёл идею искусственного порядка до издевательства и абсурда, породив два тоталитаризма, наш и немецкий. Политическим ответом на немецкое издание стал Нюрнберг, а мировоззренческим и философским — ревизия идеологии Модерна, несущего, как выяснилось, не только свет. После лагерей смерти уже нельзя было делать вид, будто эпохой гуманизма и просвещения мир понят правильно и лишь не так отстроен, что дело в дефектах реализации, а не проекта.

Когда-то прорыв в современность «из тьмы средневековья» был окрашен высочайшим пафосом: образы «рассвета» (Руссо), «великолепный восход солнца» (Гегель), «вспышка молнии» (Шеллинг). Но оказалось, что ослепительные явления истории нагоняют слепоту на целые народы, вдруг кидающиеся во имя всего хорошего уничтожать себе подобных и самих себя. ХХ век заканчивался прозрением: трагедии и риски современности — не отклонения, а законные порождения Модерна, его темной стороны, опасной, но неотчуждаемой.

Эта мысль ожила в разных образах: от дуализма доктора Джекила и мистера Хайда до проблем с контролем светлой стороны Силы — Ашлы в ордене джедаев («световой меч» близок метафорам света в немецкой классике, но без фанатизма). Вся эта идейная попса восходит к древнейшим диалектикам света и тени, добра и зла, однако придает им звучание техногенной современности. Джекил превращается в Хайда не иначе как интересом и силой знания, науки, опыта, техники. И тягой к рукотворному совершенству — idefix Модерна.

Новое время открыло человека себе, миру и будущему, сбросило путы косности и слепых верований, расковало субъективность и самопознание. Оно ищет основания только в себе, отвергая устои и предубеждения, все внешнее и предзаданное. Эту экстремальную свободу и самостоятельность Модерн распространяет на человека, избавляя его от ограничений и соподчинения, барьеров и иерархий. Культ разума и объективистская нелицеприятность знания согласуются с ценностями политической справедливости; научная истина и гражданское право гарантированы одинаково — абстрактным Законом, стоящим выше любых интересов, предрассудков и привилегий.

Плюс прорыв в эсхатологии: история становится временем направленного прогресса, движения к осмысленному плану. Начиная с «идеальных городов», слово «идеал» делается ключевым. Но это вечное движение постоянно встраивает в себя проект «открывающей завершенности»: от идеализации прусского государства Гегелем и начала «подлинно человеческой истории» у Маркса до русского политического и художественного авангарда с «до основания, а затем» и «переходом через ноль» в квадрате Малевича. Идеальное завершение как абсолютное начало.

Одновременно осваивается универсальное пространство, «председателем» которого объявил себя тот же Малевич с претензией на космос, планету («единая система мировой архитектуры Земли») и «утилитарное совершенство» как таковое. К тотальной архитектуре приходит Modern Movement в установках Гропиуса, Корбю или Гильберсеймера («от дверной ручки до системы расселения»). Универсальный стиль демонстрирует «прекрасный максимализм и полуфантастические результаты». И локальные воплощения: Бразилиа, Чандигарх, Канберра, Тольятти... XX век — эпоха мегапроектов во всех ипостасях, особенно у нас: от ГУЛАГа, секретного «неофициального градостроительства» и экономики тотального плана в СССР до идеалов мировой революции. Те же претензии планетарного масштаба, реализованные для начала «скромно» — в габаритах соцлагеря, мирового освободительного движения, единства всех людей доброй воли.

Преобразование мира и общества — мания Модерна, иногда мистическая. Свобода и регулятивный контроль в одной связке. Реформации и Просвещению сопутствует расцвет демонологии и «охота на ведьм». Кампанелла повернут на астрологии; архитекторы Нового времени дружно и хронически увлекаются масонством с его знанием тайного кода изменений. Тот же пафос знания и контроля разделяют наука и разного рода инженерии, в том числе социальная, «человеческих душ»... Но этот энтузиазм всегда чреват выходом и торжеством темной стороны. Уже в «Городе Солнца» решены вообще все проблемы: слепые чешут шерсть, хромые стоят на страже, а бесплодные женщины поступают в «общее пользование». Эта мораль строга: «Подвергаются смертной казни те, которые из желания быть красивой начали бы румянить лицо, или стали бы носить обувь на высоких каблуках». После 27 лет тюрьмы социальный рай видится утописту острогом с плахой. И наоборот: идеальная тюрьма — «Паноптикум» Иеремии Бентама — стилистически не отличима от идеальных поселений.

Эта экзотика лишь высвечивает родовую травму Модерна: его фиксация на упорядоченности (regularity), измерении и исчислении всего, включая повседневную жизнь, на деле оборачивается новыми формами индивидуального надзора, дисциплины, контроля. Раскрепощению сопутствует культ порядка и проекта.

Прямая дорога в ад по пути в рай. Инверсия Мефистофеля: часть той силы, что хочет блага — и вечно совершает зло.

Новое или порядок?

Для понимания, где мы оказались, важно начало. Одна из версий отсчитывает Модерн с времен Буало и Перро, от конфликта во французской Академии между «древними», отстаивавшими верность античным образцам, и «новыми», призывавшими отбросить классику. Отсюда культ новизны как таковой, докатившийся до новой России недавними воззваниями о модернизации с инновациями.

По другой версии Большой Модерн начинается раньше и в архитектуре, с проектов «идеальных городов» — альтернативы хаотизму средневековой застройки. Это два разных начала эпохи: полемика в Академии (по Хабермасу) — или все же идеальные города Возрождения; Querelte des Anciens et des Modernes — или «Città ideale» del Rinascimento? Но это и две конфликтующие оси в Модерне: новое во времени или порядок в пространстве?

Новое — это независимость и свобода; порядок — это проект и организация, дисциплина, свободе враждебные. Опасность почти синхронно почувствовали в градостроительстве и в политике. В среде, построенной по пусть гениальному, но тотальному проекту, мешает жить оскомина от «красоты» и «искусства», знакомая музейным работникам и искусствоведам. Тотальный проект исключает пространственную и пластическую фиксацию жизни со всеми её милыми дефектами и неподражаемым несовершенством. В политике те же риски: «Государство призвано не для того, чтобы превратить жизнь в рай, но для того, чтобы не дать превратиться ей в сущий ад» (Николай Бердяев). Менее известно его же ещё более резкое: «Ад нужен не для того, чтобы злые получили воздаяние, а для того, чтобы человек не был изнасилован добром».

Опасности причинения добра теперь очевидны и универсальны, они одинаковы в техногенных воздействиях и в биоэтике, в политической евгенике, в социальной и генной инженерии, в чудесах полицейского государства и госплана, в информационной экспансии и новом колониализме. Новое время с трудом обошло не один тупик, но у России и здесь свой путь.

Русский Модерн — утрированный и незавершенный

В Модерне, при всём его критицизме, есть проблемы с самокритикой, не говоря о самоиронии, но все же есть и защита от срывов. В России этот предохранитель сломан. Здесь испытали на себе (и не только) всю силу темной стороны Модерна, став в этом смысле «гиперсовременными». Но вместе с тем и «недосовременными»: позитивная работа Нового времени, связанная с обновлением и свободой, законом и правом, наоборот, осталась недоделанной, вплоть до рудиментов немыслимой архаики. Поэтому и выход из тоталитаризма у нас такой затяжной, частичный и обратимый. Мы вызывающе игнорируем рекомендации сэра Уинстона Черчилля: «Если вам нужно пройти сквозь ад, проходите не останавливаясь». (Ср. у Василия Мельниченко, уральского фермера, члена КГИ, эсквайра: «Страшно не то, что страна в заднице, страшно то, что она там обустраивается»).

Временной разрыв в сознании рождает опасный гибрид. Тёмные люди, корча из себя мировых джедаев, начинают размахивать «световыми мечами», пугать себя и всех радиоактивным пеплом, забывая пахать и строить, не говоря о законе, праве, справедливости и свободе, о своём и чужом достоинстве. Тот же фермер: «Россия производит впечатление великой державы — и больше ничего не производит». Новейшие техники манипуляции массами накладываются на ритуалы и мифологию островных аборигенов. Средства массового поражения сознания плюс ядерный потенциал, Верхняя Вольта с гранатой.

Мы опять выпадаем из мировой повестки. Модерн не отменён, но стал другим, в том числе войдя в метасистему постмодерна. Теперь ищут уже и выход из постмодерна, явно зажившегося на этом свете со всей своей искусственной, а потому очень ограниченной «органичностью». Но Россия вновь вне времени. Она оставляет при себе худшее, что есть в некритично воспринимаемом Модерне. В условиях кризиса стране уже уготована взвинченная мобилизация с подавлением любых форм самоорганизации людей и процессов.

Провалив попытку доделать работу Модерна, мы теперь падаем сквозь непрожитое толком Новое время назад, в какое-то уже вовсе не новое, доисторическое прошлое. Мракобесие и эпидемия запретов заставляют думать о Средневековье как о светлом времени поисков духа, цеховых свобод и университетской автономии. Не найдя места в глобальном мире, страна компенсирует провал изоляционизмом и круговой агрессией.

Чем больше ада во внешнем мире показывает телевизор, тем хуже ожидания уготованного нам здесь. Запад, породивший Модерн, но и смиривший его, опять вызывает в России зависть, реализуемую в уничижении несостоявшегося предмета страсти. Конструкцию описал ещё Марк Твен: «В настоящее время райские чертоги отапливаются радиаторами, соединенными с адом. Муки грешников усугубляются от сознания, что огонь, пожирающий их, одновременно обеспечивает комфорт праведникам».

Рождение постмодерна из духа современности

Затянувшееся разбирательство России с Модерном происходит с отставанием и задним числом, на фоне уже следующего глобального цикла. Постмодерн, пришедший на смену избыточному порядку, уже и сам набивает оскомину кудрявостью и капризами, вечной игрой, имитацией «естественности». Впору искать пути из тупиков постмодернизма, а мы до сих пор не можем ни нормально войти в Новое время, ни выйти из него.

Мир постмодерна опознается по новой эстетике: на место Больших Стилей пришло Большое Бесстилье. Право сочетать все со всем и предаваться радикальной эклектике стало равным и всеобщим. Кризис идеального: все слишком правильное, серьезное, совершенное и законченное под подозрением, фундаментализм нелеп и опасен. Пафос прогресса вызывает иронию и скепсис; история, когда-то насаженная на стрелу времени, объявлена «закрытым проектом».

Но Модерн не исчезает. Его позитивная сторона пытается сохранить вектор, и наш мир, при всех оговорках, ещё можно считать «современным». Более того, постмодерн изменил бы себе, если бы не рискнул включить конструкции модерна в качестве равноправных элементов эклектической сборки. Но сохраняется и темная сторона. Неискоренимо желание отставших объявить себя венцом политической и нравственной эволюции и построить народ, страну и мир согласно умозрительному и жесткому проекту.

Это не значит, что в России не освоили духа постмодерна и даже многих наиболее резких и отвязанных техник постмодернизма, в том числе в идеологии и политике. Но то, как и с какими издержками это связано, — предмет следующей статьи. Вы и правда думаете, что Сурков чем-то всерьёз отличается от Павленского?

Александр Рубцов
(Новая газета, 15.02.2016)


ДУХ ПОСТМОДЕРНА И ТУПИКИ ПОСТМОДЕРНИЗМА. ВЛАСТЬ ОБЪЕДИНИЛА МОНОПОЛИЮ НА НАСИЛИЕ С МОНОПОЛИЕЙ НА ИРОНИЮ

В предыдущей статье мы попытались попрощаться с Модерном в его наиболее опасных проявлениях. Сейчас уже впору прощаться со следующим персонажем драмы, с постмодерном, а многие с ним еще даже не познакомились и не считают нужным. Это неосмотрительно. Модерн начинался как «рассвет», а закончился трагедией целой эпохи. Теперь рассеиваются иллюзии и надежды постмодерна. Расслабленность и легкий дискомфорт сменяются повышенной тревожностью. Такие «недомогания» опасно переносить на ногах, не озадачившись диагнозом и возможными осложнениями.

История болезни

Симптоматика известна. Напряженное отношение к правилу, норме, порядку и однозначности, к бинарным оппозициям (высокое — низкое, истина — заблуждение, правда — ложь, красота — уродство). Самодостаточные языковые игры, в которых означаемое (референт, реальность) исчезает либо неинтересно. Критика фундаментализма и всякой одержимости; ирония, всегда готовая опустить любой пафос и порыв. Неприятие иерархий, в том числе «горизонтальных» (децентрация), культура маргинального — интерес к «краям» и «полям», к малому и второстепенному. Отрицание прогресса как идеи и опыта, признание самой истории «закрытым проектом». Презрение к глянцевой новизне, ко всему слишком свежему, неношеному. Воинствующая эклектика, смешение всего со всем в синхронии и диахронии — обломков из любой живой или мертвой культуры, из любой точки современности или ставшего равноценным прошлого. В целом это дух веселый и принципиально несерьезный, свободный и жестко отвязанный. Что, впрочем, не мешает его не менее жесткой эксплуатации в политике новой тотальности — и с весьма тяжкими последствиями. В этом Россия опять образец.

Однако простого перечисления симптомов здесь мало: важно понять «с чего вдруг». А для этого надо вписать постмодерн в некую логику и историю. Причем здесь сразу две истории: внешняя история, в которую вписан постмодерн (до и после), и внутренняя история постмодерна, его собственного развития и периодизации. То есть надо создать тот самый «метанарратив» (большой всеобъясняющий рассказ о главном), который постмодерн исключает в первых же строках своего кредо. Однако приходится.

Здесь многое проясняет архитектура, с которой, собственно, и начался постмодерн (и Модерн тоже). Постмодерн — это прежде всего реакция на господство тотального проекта, восстание против идеалов в мечтах и совершенства во плоти. С мегапроектами, утопиями и идеальными городами не было проблем, пока их не сподобились реально воплощать, начисто вытесняя спонтан — стихийную среду с ее совершенно особыми эстетическими и человеческими качествами. Проекты идеального общества тоже не страшны, пока в жизни не превращаются в лучезарные лагеря, из которых нет выхода. Человек грезит планомерным порядком, пока эта его «инструментальная рациональность» не уничтожает на корню хаотизм живой жизни, будь то архитектура, социум или политика. Далее по списку: экономика, технологии и любая инженерия (включая генную и социальную), экология, воспитание, идеологии, манипуляция сознанием, экспансия культур, медиа и мода...

Современная архитектура в лице «Modern Movement» и его производных на такое вытеснение отважилась — и тут же спровоцировала радикальную переоценку ценностей, развернув вкусы от правильных красот мастерства и высокого стиля к потертым прелестям старого города, всего «исторически сложившегося». Там, где государство достигло тех же высот регулятива, зарвавшийся Модерн быстро приучил всех ценить приватное и непредрешенное, неподконтрольность и самоорганизацию, ускользание от нормы и власти во всех ее ипостасях и агрегатных состояниях.

Эта реакция понятна и нормальным, живым людям близка, вплоть до манеры пить, говорить и одеваться. Но постмодерн непонятен без главного: это ответ именно на тотальность «произведений» архитектуры или политики, а не на стиль. Жить в проекте (будто в изделии 3D-принтера) невыносимо, каким бы гениальным жизнеподобием и какой бы авторской свободой он ни блистал. Это не проблема смены формы от «слишком жёсткой к более органичной», это вообще не художественная проблема — это проблема взаимоотношения искусства и неискусства, произведения (проекта) и среды. Это не проблема жизни в искусстве, но проблема пропорции искусства и жизни. Этой проблемы нет в музыке и живописи, потому что всегда можно выключить или отвернуться, но это решает все в архитектуре и политике, от мегапроизведений которых деться никуда.

В теоретической эстетике есть понятие маятника Вёльфлина: история стилей раскачивается между полюсами порядка и свободы, регулярности и органики, строгости и манеры (например, от Ренессанса к барокко). Однако под тяжестью мегапроектов Высокого Модерна этот маятник оборвал подвеску, пробив оболочку искусства и власти. Постмодерн — не просто раскованный стиль, в котором мы отдыхаем от геометризма архитектурных построек или построения человека политикой. Утрачена не условная свобода в искусстве и социальной гармонии, а сама жизнь вне искусства и вне организованной социальности. Поэтому подлинный, понимающий постмодерн увидел альтернативу не в иных, более раскрепощенных стилях профессии, а именно в стихии городского спонтана, в эстетике и особой человечности кривого и узкого — «архитектуры без архитектора».

Постсовременность, постмодерн, постмодернизм

Путаница в этих понятиях и словах порождает рваное отношение к теме в целом.

Историческое место, в котором тотальные проекты уже отметились своими кошмарами, и есть та самая «постсовременность» (postmodernity), существующая здесь и сейчас «объективно», как ландшафт или климат. Гигантская воронка, оставшаяся после взрыва Модерна. Можно всех нас эвакуировать в другое время или пространство — эта историческая «яма» и излучаемая ею «радиация» останутся. Если сюда десантировать любое другое племя или поколение, обнаружатся те же напряжения, с той же наводкой идей и вкусов. Это чтобы «простой народ» и отдельные непростые искусствоведы не выступали со своим провинциальным снобизмом: постсовременность всех касается, мы все в ней прописаны, и лучше это знать, дабы не удивляться собственным вкусам и ощущениям, буквально за полвека изменившимся и всё изменившим до неузнаваемости.

Постмодерн (postmodern) — это уже не просто историческая конфигурация, но сам дух постсовременности, культурная программа, с биологической заданностью вырастающая на этой почве и в этом особом климате. Такой тип умонастроения и мирочувствия задан всем грузом усталости от Модерна. Поэтому каждый из нас уже «человек постмодерна» — в той мере, в какой мы спокойно и даже с расположением впускаем в свою жизнь немыслимую прежде мешанину одежды, кухни и еды, бытовой техники и всякого дизайна, «этнонауки» и «этномедицины», образовательных практик, оживших исторических аллюзий, легенд и мифов всех времен и народов. Уважение к легкой (или нелегкой) небрежности и потертости проявляется в симпатиях туризма к старым городам и в сходных настроениях моды — в ретро и Casual. Это тоже не для отвлеченной теории, а для понимания втянутости в постмодерн всех, в том числе тех, кто этого слова не выносит, не выговаривает или не слышал. «Люди постмодерна» ходят по городу толпами и трутся друг о друга плечами, даже не подозревая, насколько этим общим духом пропитано всё, насколько он специфичен и как сильно отличается от того, что было до эпохи postmodern.

Если климат постсовременности естественно порождает атмосферу постмодерна, то из нее так же естественно конденсируется активная, экстремальная фракция постмодерна — постмодернизм (postmodernism). И это тоже куда более распространенное явление, чем принято считать, — как и дух постмодерна. Постмодернисты — непризнанная элита «народа постмодерна», но это не только философы, архитекторы и художники, литераторы и музыканты, идеологи и политики; это и обычные люди, не впадающие в истерику негодования от размытости гендерных и прочих связей, ценящие элементы хаоса и случайности превыше плана и единства. По стилю это ближе к all-out-casual, по духу — к путанице, самоиронии, приколу и веселой анархии. Это не обязательно творчество — это еще и оттенки стиля жизни, еще недавно казавшиеся диковатыми.

Постмодернизм — это «партия» постмодерна, его авангард, однако граница этой партийности размыта, что позволяет постмодернизму вести за собой вперед (и назад) самые широкие слои населения. Это уже не классический постмодерн, в котором культ исторической среды города повторяется в «исторически сложившейся» линялости мирно стареющих джинсов. Постмодернистов в архитектуре, нагло имитирующих историческое и спонтанное, не так много, зато в этой жизни полным-полно «стихийных постмодернистов», носящих искусственно состаренные швейные изделия с изящной бахромой и дизайнерскими дырами. Этот дух универсален, он проявляется во всем, будь то мебельный винтаж, искусственно состаренные клипы с ретрозвездами или вареные штаны о главном.

Здесь есть и своя динамика, история. Человечество последовательно эволюционирует: от красивых брюк в стиле правильного модерна или авангарда к классическим, реально стареющим джинсам постмодерна и лишь потом к дизайнерской потрепанности галантерейного постмодернизма. История логичная, но и в ней уже видны тупики.

Восторги симуляции

Если постмодерн — это реакция на проблему Модерна, то постмодернизм претендует на решение этой проблемы новым, альтернативным проектом. Однако это «решение» само слишком реактивно. Оно понятно как ответный жест, но постоянно жить в такой жестикуляции тоже тяжело.

Прежде всего постмодернизм не возвращает, а лишь имитирует утраченное, будь то живая спонтанность в архитектуре или реальная свобода в политике. Сложность и пластика непредсказуемости старого города происходит от реальной жизни; если это наслоения, то это наслоения истории, а не фантазии, процесса, а не проекта. Постмодернизм лишь изображает хаотизм живой среды — он «проектирует спонтанное», «вычерчивает естественное», и эта фальшь всегда видна либо ощущается нутром.

То же в политике. Политтехнологи проектируют политическую «жизнь»: дискуссии, массовые демонстрации поддержки, фиктивное народовластие. Эта фальшь становится всеобщей — от голосований, сборищ и бесконечных ток-шоу с несущими пургу аналитиками до постановочных, экранных сцен руководства страной и всем подряд прямо из кабинета.

Далее, постмодернизм выворачивает саму логику связи порядка и спонтанности. В старом городе пространства власти и общественного центра строги, упорядочены и подчинены логике проекта, тогда как пространства приватной жизни, наоборот, являют собой полюс органики, естества и спонтанности. В постмодернизме же все наоборот: в архитектуре общественного центра есть деньги, заказ и креатив, поэтому здесь концентрируется вся имитация «живого и интересного», оставляя архитектуре жилых районов стилистику лагеря. Эстетика «мехом внутрь».

То же в политике: свобода от норм, правил и принципов порядка концентрируется в коридорах власти, тогда как внизу, в пространствах приватной жизни, все более уплотняется система мелочных, маниакальных запретов. Эстетика и функция произвола и зажатости меняются местами: власть ведет себя как независимое частное лицо, а частные лица втискиваются в регламенты, будто это сплошь служивое чиновничество.

Таким же перевертышем оборачивается в политическом постмодернизме когда-то демократичная ирония постмодерна. Постмодернистская ирония есть, но она приватизирована наверху и проявляется в отношении власти и политтехнологов к управляемой массе, которую специально обученные люди разводят весело и с фантазией. Теперь власть сочетает монополию на легитимное насилие с государственной монополией на иронию, причем еще неизвестно, что в этой политике важнее. Тексты официоза захлебываются от совершенно отвязанных фантазий, от залпов безбашенных орудий прессы и ТВ. Там понимают, что в логике идеологического и пропагандистского постмодернизма теперь свое «правило Геббельса»: чем смешнее аргумент, тем серьезнее он будет воспринят. Внизу всё воспринимается буквально — распятые мальчики, норковые дамы, мерзнущие на Болотной за копейки Госдепа, вражеские фрегаты, удирающие от одного вида наших расчехленных железок.

Все это захватывающе интересно, но только как эксперимент на обществе и живых людях, временный, хотя и долгоиграющий. Это занос, из которого рано или поздно все равно придется выходить. Все чаще мы ощущаем себя на пороге какого-то другого, сверхнового времени...

Александр Рубцов
(Новая газета, 16.03.2016)